Непутёвые заметки

23.02.2009

. . .

По дорогам, от мороза звонким,

С царственным серебряным ребенком

Прохожу. Всё — снег, всё — смерть, всё — сон.



На кустах серебряные стрелы.

Было у меня когда-то тело,

Было имя, — но не всё ли — дым?



Голос был, горячий и глубокий...

Говорят, что тот голубоокий,

Горностаевый ребенок — мой.



И никто не видит по дороге,

Что давным — давно уж я во гробе

Досмотрела свой огромный сон.

Ярлыки:

24.01.2009

Детские фотохроники.

Лето 2008.



Ну оооочень жарко. Эски даже сандалии сняла. Правда, ступив пару шагов, пришлось их вновь одеть...



Присела передохнуть и - ...



перекусить вкусной булочкой!



Ну, а теперь можно снова гулять!








Лето 2008. На прогулке в парке.





Эски за уточками наблюдает.



Лето 2008. На море.

Медузы.



Очень большие медузы...






Натан увидел водяного паучка. Но рассмотреть его хорошо не успел, потому что тот, почувствовав на себе любопытный взгляд, молниеносно закопался в песок.



Эски плещется.







"Ещёооо!!!"





Ритуальный танец "Заклинание воды".



Просто красивая Маша.



Почти взлетела!





Просто красивый Натан.



Наша троица.



Лето 2008. Будни.



"А нечистым трубочистам..."



Эски пьёт ромашковый чай.



Натан подъёмный кран построил.



Ещё парочка морских зарисовок.





Осень 2008.

Школьное. 1 сентября.



"Я помогу!"



И так - до самого дома.



Устала..! Дайте воды глоток!



Машин рюкзак не поднять...











Октябрь. 2008.

На прогулке с бабушкой.



Солнечный Натан.



Инопланетяночка.







Представьте себе - ноябрь 2008...

Девочки гуляют.



Обратите внимание на размер листика у Эскарины в руках.



Устали...

Ярлыки: ,

21.01.2009

Желание жить

Старик, студент, малыш — любой творит
Из пены майи дивные виденья,
По существу лишенные значенья,
Но через них нам вечный свет открыт,
А он, открывшись, радостней горит.


Последнее время много читаю. Последнее время много и страстно люблю. Снаружи — спокойная ровность, мало что её может растревожить. Внутри — жар и боль. Глаза направлены в мерцающую звездную высь. Оттуда, в свою глубину глубин поглощаю свет. Середина (день, люди, быт) — мимо.

Читаю Германа Гессе.

Гессе не случайность. Гессе — судьба. Перебрав и перечитав многое, именно его книги искала, их ЖДАЛА. И они являлись. Каждая — в самый необходимый момент выручала, вытягивала на поверхность и давала живительный глоток воздуха. Сейчас знаю где искать. Держу в руках ещё одну его книгу, которая, не сомневаюсь, поможет перетерпеть сегодняшнюю боль, перенаправить её в опыт (что вернее!), научит свободней принимать сегодняшнюю данность, даст силы расстаться с тем, что душа посмела считать своим, что мнила опорой в жизни. Справлюсь (или жизнь в самообмане, в водовороте бессмысленных страданий), вот ещё один шаг вперед, к уверенности, к внутренней силе и сосредоточенности — очередным, временным, пока они не станут воспоминанием о прошлом, пока не переплавятся в опору, от которой буду отталкиваться, чтобы идти дальше. И уже сейчас, ещё не дотянувшись до этой ступени, наперёд знаю, как кратковременно будет пребывание на ней. Как мимолётно будет ощущение устойчивости, как скоро буду вновь тонуть, вновь искать путей и выходов. Вечное движение. Вечный поиск. Вечная жажда. Только так чувствую, что живу.

Тот момент, когда возникает необходимость поиска и движения, неразрывно связан с ощущением пробуждения, освобождения ото сна. В него погружаюсь незаметно и, только коснувшись какого-то предела, понимаю, что сплю. Пробуждение это свобода — принимать (не смиряться!); мужество — глубоким вздохом впустив в себя действительность, поднять голову и идти своим путём дальше.

Ступени. Подобное видение собственного жизненного пути — далей, ступеней, их переходов, преодолений «не уставая, не засыпая, всегда бодрствуя, всегда исчерпывая себя до конца» оставило неизгладимое, сильнейшее впечатление. Нечто подобное почувствовала в себе — не дали, конечно, но маленькие ступеньки, мелкие шажки, которые только начинаю ощущать и воплощать.

Любовь к Гессе? — да, безусловно. И это тот самый случай, когда любишь и находишь себя. Но и нечто гораздо большее, что-то за пределами всех чувств — родство душ, которое даёт силы жить, почувствовать, что ты не одинок. Не возвышаюсь, не сравниваю, не равняю — радуюсь созвучному и живу им. Гессе — моя живая действительность.

Все мои пастели, писания — это не рывок стать кем-то, не желание почувствовать себя художником или писателем. Нет. Это, прежде всего, возможность жить и дышать полной грудью; стремление слушать себя, быть собой. Это отрыв от действительности, возможность идти вперёд, не оглядываясь на неё, не теряя, не оставляя себя в ней. Часто, читая Гессе я представляю птицу. Она прекрасна, но не своей красотой, а благородной мощью, неземной отрешённостью, открытым зорким взором (который никогда вниз, а только вдаль). Я закрываю глаза и мысленно поднимаю голову — так высоко, так бесстрашно, сквозь ветра и времена летит она. Никогда мне не подняться к этой звенящей выси. Но Гессе дарит удивительное чувство полёта, высоты. Пусть не сама, пусть ненадолго, но я — там, я вижу под собой туманную толщу воздуха, а за ней — маленьких, еле заметных нас.

... Я нахожу, что действительность есть то, о чем надо меньше всего хлопотать, ибо она и так не преминет присутствовать с присущей ей настырностью, между тем как вещи более прекрасные и более нужные требуют нашего внимания и попечения. Действительность есть то, чем ни при каких обстоятельствах не следует удовлетворяться, чего ни при каких обстоятельствах не следует обожествлять и почитать, ибо она являет собой случайное, то есть отброс жизни. Её, эту скудную, неизменно разочаровывающую и безрадостную действительность, нельзя изменить никаким иным способом, кроме как отрицая её и показывая ей, что мы сильнее, чем она.


Действительность, придуманная и упорядоченная нами. Ценой титанических усилий, чувством леденящей внутренней скованности приходится расплачиваться за то, что приходится быть в ней. Что гонит? Нужда наигранных любезностей, фальшивых чувств, пустых разговоров пожирающих время; удушье магазинов, кабинетов, порядков, приличий, предрассудков; скука — пресных радостей, блеска, мишуры; мерзость — оценивающих, осуждающе-презрительных взглядов, брошенных свысока; самовлюблённая глупость, самоуверенная наглость. Как душно порой среди тысяч, сотен тысяч людей, которые так смиренно и восторженно чтят и любят эту жизнь — срединную, которые всё данное им время в погоне за тем, чтобы быть кем-то, кто важнее, богаче, значительнее среди себе подобных, которые всю свою жизнь — не разгибая спины, не поднимая глаз к звёздам.

Etre vaut mieux qu'avoir.


А вот ещё одна ассоциация. Как-то утром, проснувшись, обнаружила на кухонном столе муравьёв. Их дорожка тянулась от шкафа со сладостями к столу, потом спускалась на пол и там, петляя меж стульев, уводила в противоположный конец комнаты. Сотни муравьёв, и у каждого, кусочек еды. Забавно было смотреть как деловито, размеренно и со знанием дела они тащили добычу в свой муравейник. И одновременно (в шутку конечно, потому что потери мизерные, да и воры не воры), почувствовала возмущение — всё-таки мой дом, а они ведут себя, как хозяева, с возмутительным спокойствием топают по шкафам, выносят еду, при этом не обращая совершенно никакого внимания на меня, настоящую хозяйку дома. Я так загляделась, что в какой-то момент забылась и почувствовала себя неловко — будто это не они у меня в гостях, а я у них. Вот так же и мы живём на земле: строим себе муравейники, тащим туда всё, что только можем утащить, чувствуем себя полноправными хозяевами, забывая о том, что есть силы и законы, одним спокойным минимальным движением способные разогнать нашу размеренную, важную рутину. После этого случая, я часто задумывалась о людях и муравьях. Представляя, как каждый день, с рассвета до заката потоки машин, людей — длинной бесконечной цепью — тянутся из дома на работу, с работы домой — бездушно, словно подчиняясь инстинкту, а не разуму и чувствам; как по протоптанным дорожкам, с рассвета до заката люди тащат, и тащат, и тащат мешки из магазинов в свои норки — тогда видела муравьёв, а не людей. Только мы гораздо хуже. Мы копим груз (наследство-удобство-богатство) ради груза, обрастаем им, как слоем жира, становимся сытыми, важными и неподъёмными — на всю оставшуюся жизнь.

Не люблю магазины. Страшно устаю от них, теряюсь в лабиринте их сверкающих витрин, стеклянных дверей. А ещё — дивлюсь (как когда-то Гессе) глядя на скопища вещей, не зная куда, что приладить. А ещё — недоумеваю: огромные торговые центры, тесня и соперничая друг с другом (в чём? ведь все по сути одинаковые), один за другим вырастают вокруг, как гигантские грибы. Сколько хлама создаём вокруг себя, превращаем его в нечто необходимое. Неужели мало того, что есть? Где предел? Как цирковые лошади скачем по замкнутому кругу: заработать — потратить — притащить в дом — блеснуть.

Мысли эти вызывают чувство горечи, и страха — когда оглядываюсь назад, в своё прошлое, и представляю возможность других путей, по которым могла бы пуститься судьба. Вглядываюсь в лица людей, играющих вынужденные (не заданные) роли, живущих не свои, чужие, скованные рутиной быта жизни — кем бы была сейчас? чем бы жила?

Во мне никогда не было ни скрытых сил чтобы противостоять, ни того, что можно противопоставить, ни желания вмешиваться, налаживать (вернее желание когда-то было, но с годами оно совсем сошло на нет). Даже самым близким не стремлюсь помогать. Не потому, что безразлична их судьба, а потому, что знаю: бессмысленно пытаться что-то изменить в механизмах, каждый из которых живёт по собственным законам и порядкам, имеет собственное представление о том, что правильно, а что нет, формирует собственное понятие о счастье — то есть составляет непостижимый, неповторимый, уникальный мир, целую звёздную галактику своего «я». Что-то менять, исправлять и налаживать я могу только внутри собственной системы, по которой даже приходится порой блуждать в страхе и непонимании, но вмешиваться в чужую (правильнее будет сказать ломать) — значит нарушать ход вещей, пусть немыслимых для меня, но единственно возможных, верных, законных для других. Права никакого на это не имею. «Можно наблюдать людскую глупость, можно смеяться над ней или чувствовать к ней сострадание, но не надо мешать людям идти своей дорогой». Это знание приходит с годами, как и умение — не вмешиваться, а поддерживать.

Люди, общество. Не люблю быть с людьми. Не умею быть с людьми. Смертельно устаю быть с людьми. Результат практически всех моих общений один — опустошение, провал в бессознательную пустоту. Удивляетесь? Но здесь нет ни лицемерия, ни высокомерия. Наоборот, предельная чистота чувств. И моя растрата. Моя неспособность к чувству меры в «мире гирь», «мире мер».

Перестала оценивать и сравнивать себя. Перестала корить, что так далека от многого и многих. Не терзаюсь и не стыжусь больше, что не знаю имён, не умею толковать символов, не понимаю значений, не улавливаю смыслов. Радуюсь другому — живому, из глубины сердца идущему отклику. Читала о Гессе, о его творчестве: критиков, демагогов, потоки их пустых речей, статей — эти труды не стоят и одного изумительного «Краткого жизнеописания», большего о Гессе мне никто не поведал. А могут ли, должны ли? — нет. Для этого, самому нужно быть одного уровня с Гессе. Таких единицы. Писать о Гессе должны единицы. Тогда зачем всё это? Осмыслить свой отклик. Осознать своё отношение. Отношение, но никогда не оценку.

(Попался на глаза отзыв об одной из книг Гессе ещё до того, как успела прочесть саму книгу. Как пагубно порой влияет чужое мнение, неосознанно или осознанно (что ещё хуже) попадающее в голову до того, как формируется своё. Чужое уводит в сторону. Мешает правильно воспринимать то, что есть на самом деле. Наполняет необоснованными ожиданиями. Теперь знаю, как это называется — грызть корку от плода и по её вкусу размышлять о вкусе самого плода.)

Читая Гессе, думала о несметных псевдопсихологах нашего поколения — помощниках и семейных советчиках, которые с уверенностью и видом великих знатоков в два счёта стряпают и щёлкают нам, беспомощным, диагнозы. Псевдопсихологах, для которых в жизни не существует людей, только манекены, на которых они навешивают набор стандартных диагнозов. Откровенность? Общение? Нет — изворотливое лицемерие, манипуляции, тесты, скрытые мотивы, цель которых — определить, составить мнение, повесить ярлык и поставить на соответствующую полку, дальше экспонат не интересен, ведь с ним всё ясно. Уверенность, с которой они делают свои определяющие выводы, изумляет. Откуда она? Что даёт? Чувство контроля или может быть чувство превосходства, власти? Не удивлюсь, если на «Степного волка» найдётся высокомерное «научное» опровержение. Опровержение против природы, против правды. Правды, которую невозможно разложить по полочкам, невозможно контролировать. Депрессия. Кризис. Ласкающие слух и родные уже понятия. Как всё просто. Настанет ли когда-нибудь время «истинной психологии»? Да и нужно ли людям истинное? Легче обманываться и жить проще. А истинных психологов (как и музыкантов, художников, врачей, учителей...) на все времена — единицы.

Думаю о жажде простоты. О том, как боимся мы сложностей, страданий, как сами порой напрашиваемся на эти диагнозы, как ищем простых решений и ответов, в большинстве случаев не у себя — у кого-то. Это даже не страх, это душевная лень. Много лет слышу: надо быть проще. Но у меня никогда, никогда не получалось быть проще! И только сейчас поняла, что не надо быть проще. Самые тяжёлые жизненные уроки дали мне больше всего сил. Я научилась преодолевать переживания и боль не тем, что выкидываю их из головы, а тем, что осмысляю тот урок, который они дают. А урок есть. Он открывает многие вещи, делает меня взрослой и сильной. Это источник для размышлений. Быть проще — значит все уроки пропускать сквозь себя как сквозь сито. Что после этого внутри останется?

Научилась спокойно относиться к собственным противоречивым мнениям, желаниям, поступкам. Как было за них стыдно, как пугала их непонятная природа. Сейчас поняла, что противоречия не нужно сглаживать, не нужно их бояться, они имеют полное право на существование, они естественны, закономерны. Или их вообще нет, а есть непостижимая, многоцветная, раздираемая «несметными тысячами полярных противоположностей» душевная многоликость. «Ведь это, видимо, врождённая потребность каждого человека, срабатывающая совершенно непроизвольно — представлять себя самого неким единством. Какие бы частые и какие бы тяжёлые удары ни терпела эта иллюзия, она оживает снова и снова.»

Гессе узаконил моё неумение быть довольной собой. Терзания смогу-не смогу, верю-не верю, нужно-не нужно — часть моей природы, естественная и больше того! осознаю, что при всей своей мучительности, полезная, необходимая. Это не что-то, над чем нужно серьёзно задумываться, это просто движок: состояние постоянной лихорадочной неудовлетворённости собой, которое и толкает вперёд. Именно так его надо воспринимать. Забыть о «не смогу», помнить — каждый следующий раз, не оглядываясь назад «должна лучше». Беспощадно строгий спрос с себя. Вот еще один способ двигаться, расти. Довольство — остановка, поток, превращённый в болото.

Гессе — удар в самое сердце, силой которого льётся звон бесконечный, пронзающий, сметающий шум и грязь дней. Гессе это пробуждение. Вздох звёздной высью — всей распахнутой грудной клеткой. «Запрокинутый лоб». Рост. Шаг вперёд. Это «я буду» — вопреки всему. Гессе — это желание жить.




Моя жизнь, виделось мне, должна быть переходом за пределы, продвижением от ступени к ступени, она должна проходить и оставлять позади даль за далью, как исчерпывает, проигрывает, завершает тему за темой, темп за темпом какая-нибудь музыка — не уставая, не засыпая, всегда бодрствуя, всегда исчерпывая себя до конца. В связи с ощущением «пробуждения» я заметил, что такие ступени и дали есть и что последняя пора каждого отрезка жизни несёт в себе ноты увядания и умирания, которые затем ведут к выходу в новую даль, к пробуждению, к новому началу.


При «пробуждении» дело шло, видимо, не об истине и познании, а о действительности, о том, чтобы испытать её и справиться с ней. Пробуждаясь, ты не пробивался, не приближался к ядру вещей, к истине, а улавливал, устанавливал или претерпевал отношение собственного «я» к сиюминутному положению вещей. Ты находил при этом не законы, а решения, попадал не в центр мира, а в центр собственной личности.


Я часто замечал несходство между их смешной весёлостью и моей одинокой жизнью, то с чувством своей обделённости, то с иронией. Но никогда еще не чувствовал я так, как сегодня, спокойно и с тайной силой, сколь мало это меня касается, сколь далёк от меня этот мир, до чего он мне чужд.


Представьте себе сад с сотнями видов деревьев, с тысячами видов цветов, с сотнями видов плодов, с сотнями видов трав. Если садовник этого сада не знает никаких ботанических различий, кроме «съедобно» и «сорняк», то от девяти десятых его сада ему никакого толку не будет, он вырвет самые волшебные цветы, срубит благороднейшие деревья или, по крайней мере, возненавидит их и станет косо на них смотреть. Так поступает и Степной волк с тысячами цветов своей души.


...человек состоит из множества душ, из великого множества «я». Расщепление кажущегося единства личности на это множество фигур считается сумасшествием, наука придумала для этого названье — шизофрения. Наука права тут постольку, поскольку ни с каким множеством нельзя совладать без руководства, без известного упорядоченья, известной группировки. Не права же она в том, что полагает, будто возможен лишь один, раз навсегда данный, непреложный, пожизненный порядок множества подвидов «я». Это заблужденье науки имеет массу неприятных последствий, ценно оно только тем, что упрощает состоящим на государственной службе учителям и воспитателям их работу и избавляет их от необходимости думать и экспериментировать.


И тут меня вдруг обожгло озарение — для каждого есть своя «должность», но ни для кого нет такой, которую он мог бы сам выбрать, описать и исполнять, как ему вздумается. Неверно желать новых богов, совершенно неверно желать что-то дать миру! Никакой, никакой, никакой обязанности не существует для пробудившихся людей, кроме одной: искать себя, укрепляться внутри себя, нащупывать свой собственный путь вперед, куда бы он ни привёл... Это глубоко потрясло меня, и таков был для меня итог пережитого. Прежде я часто играл с образами будущего, мечтал о ролях, которые могли быть уготовлены мне — поэта, может быть, или пророка, или мага, или ещё кого-нибудь. Всё это был вздор. Я не для того пришёл в мир, чтобы сочинять стихи, чтобы проповедовать, чтобы писать картины, ни я, ни кто-либо другой не приходил в мир для этого. Всё получалось лишь попутно. Истинное призвание каждого состоит только в одном — прийти к самому себе. Кем бы он под конец ни стал — поэтом, безумцем или пророком — это не его дело и в конечном счёте неважно. Его дело — найти собственную, а не любую судьбу, и отдаться ей внутренне, безраздельно и непоколебимо. Всё прочее — это половинчатость, это попытка улизнуть, это уход назад, в идеалы толпы, это приспособленчество и страх перед собственной сутью. Во всей своей ужасности и священности вставала передо мной эта новая картина, о которой я не раз догадывался, которую, может быть, часто уже облекал в слова, но которую действительно увидел только теперь. Я — это бросок природы, бросок в неизвестность, может быть, в новое, может быть, в никуда, и сделать этот бросок из бездны действенным, почувствовать в себе его волю и полностью претворить её в собственную — только в этом моё призвание. Только в этом!


Ступени

Цветок сникает, юность быстротечна,
И на веку людском ступень любая,
Любая мудрость временна, конечна,
Любому благу срок отмерен точно.
Так пусть же, зову жизни отвечая,
Душа легко и весело простится
С тем, с чем связать себя посмела прочно,
Пускай не сохнет в косности монашьей!
В любом начале волшебство таится,
Оно нам в помощь, в нём защита наша.

Пристанищ не искать, не приживаться,
Ступенька за ступенькой, без печали,
Шагать вперед, идти от дали к дали,
Всё шире быть, всё выше подниматься!
Засасывает круг привычек милых,
Уют покоя полон искушенья.
Но только тот, кто с места сняться в силах,
Спасёт свой дух живой от разложенья.

И даже возле входа гробового
Жизнь вновь, глядишь, нам кликнет клич призывный,
И путь опять начнётся непрерывный...
Простись же, сердце, и окрепни снова.

Ярлыки:

23.12.2008

Елена Фролова "Моя Цветаева"

Елена Фролова "Моя Цветаева"

Нищенствует душа. Который месяц, который год. Живу - не дыша. И от этого даже не больно. А может и вовсе не живу? - бреду сквозь дни, в полном бессилии и равнодушии.

Не думаю, не жалуюсь, не спорю.
Не сплю.
Не рвусь
ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,
Ни к кораблю.

Не чувствую, как в этих стенах жарко,
Как зелено в саду.
Давно желанного и жданного подарка
Не жду.

Не радует ни утро, ни трамвая
Звенящий бег.
Живу, не видя дня, позабывая
Число и век.

На, кажется, надрезанном канате
Я - маленький плясун.
Я - тень от чьей-то тени. Я - лунатик
Двух темных лун.

Поняла, и так ясно увидела, что потеряла себя, растратила - на быт, житейские мелочи и заботы. Как никогда раньше, почувствовала пустоту внутри - кто и что я сейчас? Как никогда раньше ощутила силу жажды. К жизни? Нет. К ней обратное - полная и сознательная атрофия: из тела и из мира - прочь! Жизни души хочу. Полного уединения и отрешения в ней. Не просто напиться - нырнуть с головою, всем своим существом утолить жажду. А потом - самой стать потоком, жилой, из которой хлещет. Дать напиться собою - вечная моя страсть! Того состояния хочу, когда всё тело эхом отзывается на дрожь сердца, заглушающую шум дня; когда день - мимо. Когда до само- и всего-забвения головокружительное чувство любви и полнейшей отдачи. Когда чуткость всепроникающая - до основ и больше - до тайны! Когда себя нет, а только слух, сплошной острейший слух души. Вот моя "музыка". Как давно она не звучала. Как давно - я - не звучала.

Но иногда происходит что-то удивительное, похожее на сон, только ему обратное - когда улетаешь не засыпая, а наоборот - пробуждаясь. Тогда чувство невесомости и пустоты под ногами реальнее всех реальностей, тогда ощущаешь себя "во весь рост" и тогда заливает тебя это странное, удивительное, сказочно-печальное, но сияющее чувство, с которым свысока созерцаешь вечную суетливую забаву - земную жизнь.
Что пробудило? Музыка, прервавшая бесконечную череду рутинных серых будней. В тот памятный вечер слушала Елену Фролову, её песни из альбома "Моя Цветаева".

Что чувствует человек, собираясь слушать незнакомые песни на стихи любимого поэта? Чего ждёт от них? К чему себя готовит: принять или сопоставить (признать-отвергнуть) со своим? (Просто интерес, в данном случае, исключаю - это чувство вне любви). Мне хотелось только одного - услышать в песнях Марину. Мою Марину, часть которой есть часть меня самой. Искала соответствия своему чувству и знанию - полного. Посему всё остальное - исполнение и даже само музыкальное воплощение, имело второстепенное значение.

И сразу, с первых слов - удар. Голос Елены: низкий (виолончельный), звучащий отстранённо и просто, иногда улетающий в тончайшую звенящую высь, но, и на гребне чувств - внутренне ровный. Ранила именно эта ровность, не с губ сходящая, а из глубины сердца. Через это звучание почувствовала то, что знаю в Марине: силу и твёрдость её спартанского духа, её неизбывную тоску, её неземную нежность, словом - тот её определённый душевный строй, так верно и правдиво найденный Еленой.

Слушала песни весь вечер. Соответствие есть, но и столько разных, непонятных чувств клубилось внутри одновременно с этим, осознать и постичь природу которых, в тот момент, не было ни желания, ни цели, ни даже возможности - эмоции затопили во мне всякую способность мыслить. Однако из всей этой разноголосицы чувств отчётливо были слышны вот какие: радость от созвучного (моё!), и чувство недоумения, как будто смотришь на что-то странное и чуждое.

Ночь - колдует, день - снимает чары: всё прояснилось, встало на свои места. Включилась голова и музыкальные уши, музыкальное сознание. И теперь, чем больше слушала, тем больше понимала причины своего недоумения. Вот она - неполнота соответствия: то, что имело второстепенное значение, играет теперь важную роль.

Первое: манерность пения. Она противоречит и сбивает с верно найденного звучащего строя. Нарочито грубоватое затягивание и выделение отдельных слогов в словах ломает грань между силой эмоциональной выразительности и пошлостью. Грань эта тончайшая, и чтобы не сходить с неё - необходим слух, способный уловить малейшую эмоционально-интонационную фальшь, малейшее нарушение унисона между слышимым внутри и произносимым вслух. А в данном случае, вместо предельной душевной собранности и настороженности - небрежность, я бы даже сказала неряшливость. Манерность - незамеченная случайность (недоработанность) или не замечаемая уже привычка? Но поскольку это не сплошь, а только местами, хочется верить, что случайность - исправимая. Как бы там ни было, к Цветаевой это никакого отношения не имеет. Да, голос её мог звучать жёстко, резко, даже грубо, но он был чист от излишества преукрас и преувеличений. Потому что всем свом существом (и духом, и телом) Марина - отторжение и протест любому проявлению манерности:

"...мое дело - срывать все личины, иногда при этом задевая кожу, а иногда и мясо".

(А чем же ещё, как не личиной является манерность? Внешнее сокрытие внутренней пустоты. Это не о Елене, это просто мысли вслух).

«Господа, если бы я была женщиной...»
- Итак, я никогда бы не стала красить губы. Почему? Некрасиво? - Нет, очаровательно. Имморально? - Не люблю этого слова, следовательно - и понятия. («Безнравственно» - так же скверно!)
- Просто каждый встречный дурак на улице может (и в праве!) подумать, что я это - для него, а я, любя улицы, ненавижу дураков и, когда им нравлюсь, глубоко-унижена.
(...) И потом, мне обидно, что кто-н<и>б<удь> сможет подумать, что я себе - так - не нравлюсь.
И потом это мне просто не к лицу - ни внешне не внутренне - ни к моей веселой auslerite {строгости (фр.)} (прилагательное так же важно, как существительное!), ни к моим строгим чертам средневекового послушника, не к лицу всей мне, нежной (и внешне и внутренне!) только по краскам, но строгой в основе.
Не к лицу».

Вернусь к музыке. Есть элементарно непрофессиональные моменты, не критичные, но доходящие до смешного. Например, в стихе одной из песен друг за другом идут слова - упаВШИх, не встаВШИх, перекочеваВШИх.То, что выделено в тексте, в песне поётся откровенно-шипящим, затяжным звуком. Получилась песня о "Вшах".

Второе: кое-где есть звучание, совсем не Цветаевское. Песня "Сад" - сплошь долгий, нудный, скучнейший вой. Уныло всё, жалобно и страшно надоедливо. Схожего настроения песня "Писала я на аспидной доске" - но это промах двойной: не только мимо Марины, но и совсем мимо стиха.

И последнее - сама музыка. До боли избитые мелодические обороты и гармонии. Развитие в большинстве песен ограничивается многократным повторением музыкальных фраз на тон выше - тоже метод конечно, но ведь не единственный. Что происходит: напряжение растёт, а выхода не находит, приводит в никуда. Тогда зачем оно? Некоторым песням не хватает органичности и цельности: то музыка вдруг неожиданно обрывается, практически после самой кульминации, то вдруг звучит инструментальный проигрыш, совершенно не связанный с общим настроением и содержанием (такой, например, удивил в песне "Магдалина").

Всё это - швы. Грубые и неумелые. Неприкрытая очевидность труда, вымученность. Или не-труда, а с ходу записанного, любительская наивность. Не это из музыки должно вставать после глубокого вслушивания. Не ноты и не звуки, и уж тем более не швы. Это принять не могу. (И особенно в случае любимого!)

В искусстве должно восхищать совершенство: такая вещь, которая непонятно (уму непостижимо) как сделана; не веришь, что она вообще сделана. Как будто её и не создавали, а сразу воплотили в том идеальном виде, в котором она существовала ещё до того, как родилась в этот мир - сокрытость, тайна труда. Её (вещь) сначала нужно в себе услышать (или увидеть), потом - воплотить. Воплотить - это труд. Услышать - дар.

Прочла статьи, где пишут о мировой славе Елены, о её виртуозной игре на гитаре, о высоком уровне музыкальной культуры. Зачем так громко? К чему писать о том, о чём нет представления? Ведь песни не совершенны именно в музыкальном отношении - как в композиторском, так и в исполнительском. Возможно это потолок - всё, на что Елена способна, а может быть она ещё вырастет и придет к соответствию между поэтическим чутьем (в её случае глубоким - наличие дара слышать) и музыкальным: сможет в совершенстве воплотить то, что чувствует.

Слишком сложный, заумный подход к бардовской песне? Может быть. Но есть простота, а есть банальность. Но Марина и от самой простоты безмерно далека.

Ярлыки: ,

17.12.2008

"Древо Веселия"

"Древо Веселия" - сказка, написанная Машенькой в подарок Натану, на его День Рождения.

Глава 1
Жил да был человек. Он любил выращивать растения, и каждому растению он давал имя: сосна, ёлка, пальма. И вот однажды он вырастил дерево и назвал его Древо Веселия, потому что оно было с широкими листьями и большим стволом, и такое радостное, как Натан на Дне рождения.

Глава 2
Дерево стояло посреди чудесного сада, окруженного белым забором. Оно было покрыто светлячками, которые освещали весь сад по ночам. Однажды человек решил посадить ещё одно дерево рядом с Древом Веселия.

Глава 3
Так он и сделал. И вот, новое дерево растёт: год, два, и вот уже целых три года оно растёт.
- Эх! говорит человек. - Долго ждать придётся до тех пор, пока оно вырастет.

Глава 4
Наконец, дерево выросло и стало таким большим, как Натан, который вырос. Древо Вселия очень обрадовалось, что у него теперь есть брат. И вот, человек решил посадить ещё растения, но уже не деревья, а цветы, он посадил 10 цветков вокруг них: 3 красных, 3 жёлтых, 3 голубых и один белый, который стоял посередине. Одно дерево было Машей, а другое Натаном. А цветочки – их друзьями.

19. 08. 2008

Ярлыки: ,

08.10.2008

Ещё раз о богомолах

Помещаю в этот пост несколько цитат из книги горячо любимого мною Джеральда Даррелла после того, как получила несколько комментариев от людей, прочитавших Три истории о женской "любви" к насекомым. Делаю это, во-первых, для тех, кто эти комментарии написал. А во-вторых, для себя — не в оправдание своего поведения, а в оправдание своего страха (ибо повод бояться действительно БЫЛ!). И всё-таки, даже прочитав книгу человека, который с самого детства души не чаял во всех живых тварях (независимо от их вида, размера, характера, степени ядовитости и т.д.) и испытывая стыд за свою жестокость, я понимаю, что окажись вновь богомол в моём доме — всё равно искала бы ЛЮБОЙ самый безопасный ДЛЯ СЕБЯ способ избавиться от этого насекомого, и если бы решила, что лучше пылесоса для этого ничего не подойдёт — скорее всего, опять бы им вооружилась.

Среди миртов двигались богомолы, медленно, осторожно — настоящее воплощение зла. Они были худые и зеленые, лицо без подбородка и чудовищные, круглые глаза, как холодное золото. В них горело упорное, хищное безумие. Изогнутые передние ноги с острой зубчатой бахромой, поднятые в притворной, взывающей к миру насекомых мольбе — такой страстной, такой смиренной — чуть подрагивали, если мимо проносилась бабочка.


Только теперь, в белом доме, я свел настоящее знакомство с богомолами. До сих пор я видел их иногда на миртовых кустах, но как-то не обращал особого внимания. Теперь же они сами обратили на себя мое внимание, так как здесь, на вершине холма, где стоял наш дом, их было великое множество и таких крупных, каких я еще ни разу не встречал. С надменным видом сидели они на оливах, миртах, на гладких зеленых листьях магнолии, а вечером осаждали наш дом — неслись к свету лампы на своих зеленых крыльях, дрожавших, словно лопасти старинного колесного парохода, и потом опускались на столы и стулья. Расхаживая мелкими шажками по комнате, они поворачивали голову то вправо, то влево в поисках жертвы и, обратив к нам лица без подбородка, пристально изучали нас своими шаровидными глазами. Я даже не подозревал, что богомолы могут быть такими крупными. Некоторые экземпляры достигали в длину четырех с половиной дюймов. И этих чудовищ, наводнявших наш дом, ничто не страшило. Они не задумываясь могли выбрать жертву такого же, как они сами, роста или даже еще больше. Видимо, богомолы считали наш дом своей личной собственностью, а стены и потолки своими законными охотничьими угодьями.


Как только богомолиха сообразила, что я пытаюсь ее поймать, она быстро повернулась, выпрямилась, расправила свои желтовато-зеленые крылья и угрожающе изогнула кверху зубчатые передние ноги. Удивляясь ее воинственности перед существом неизмеримо крупнее, чем она сама, я легонько, двумя пальцами, схватил ее за талию. Длинные, острые передние ноги сейчас же потянулись за спину и сомкнулись на моем большом пальце — будто полдюжины иголок вонзились мне в кожу. От удивления я выронил свою пленницу и сел на землю, чтобы пососать ранку. Среди маленьких проколов три были довольно глубокие, и, когда я сдавил палец, из ранки выступили капельки крови.

Ярлыки: ,

23.09.2008

Ирис. Пастель.

Ярлыки: , ,

30.07.2008

Фото





Натан



Зима 2008



Весна 2008

Эскарина



Маша





















Лето 2008





Ярлыки:

20.06.2008

Гессе "Игра в бисер" (цитаты из книги)

Признаемся, мы не в состоянии дать однозначное определение изделий, по которым мы называем эту эпоху, то есть "фельетонов". Похоже, что они, как особо любимая часть материалов периодической печати, производились миллионами штук, составляли главную пищу любознательных читателей, сообщали или, вернее, "болтали" о тысячах разных предметов, и похоже, что наиболее умные фельетонисты часто потешались над собственным трудом. (...) Поставщики этой чепухи частью принадлежали к редакциям газет, частью были "свободными" литераторами, порой даже слыли писателями-художниками, но очень многие из них принадлежали, кажется, и к ученому сословию, были даже известными преподавателями высшей школы. Излюбленным содержанием таких сочинений были анекдоты из жизни знаменитых мужчин и женщин и их переписка, озаглавлены они бывали, например, "Фридрих Ницше и дамская мода шестидесятых-семидесятых годов XIX века", или "Любимые блюда композитора Россини", или "Роль болонки в жизни великих куртизанок" и тому подобным образом. Популярны были также исторические экскурсы на темы, злободневные для разговоров людей состоятельных, например: "Мечта об искусственном золоте в ходе веков" или "Попытки химико-физического воздействия на метеорологические условия" и сотни подобных вещей. Читая приводимые Цигенхальсом заголовки такого чтива, мы поражаемся не столько тому, что находились люди, ежедневно его проглатывавшие, сколько тому, что авторы с именем, положением и хорошим образованием помогали "обслуживать" этот гигантский спрос на ничтожную занимательность, – "обслуживать", пользуясь характерным словцом той поры, обозначавшим, кстати сказать, и тогдашнее отношение человека к машине. Временами особенно популярны бывали опросы известных людей по актуальным проблемам, опросы, которым Цигенхальс посвящает отдельную главу и при которых, например, маститых химиков или виртуозов фортепианной игры заставляли высказываться о политике, любимых актеров, танцовщиков, гимнастов, летчиков или даже поэтов – о преимуществах и недостатках холостой жизни, о предполагаемых причинах финансовых кризисов и так далее. Важно было только связать известное имя с актуальной в данный миг темой. (...) Меняла ли знаменитая картина владельца, продавалась ли с молотка ценная рукопись, сгорал ли старинный замок, оказывался ли отпрыск древнего рода замешанным в каком-нибудь скандале – из тысяч фельетонов читатели не только узнавали об этих фактах, но в тот же или на следующий день получали и уйму анекдотического, исторического, психологического, эротического и всякого прочего материала по данному поводу; над любым происшествием разливалось море писанины, и доставка, сортировка и изложение всех этих сведений непременно носили печать наспех и безответственно изготовленного товара широкого потребления.

Читались занимательные, темпераментные и остроумные доклады, например о Гёте, где он выходил в синем фраке из почтовых карет и соблазнял страсбургских или вецларских девушек, или доклады об арабской культуре, в которых какое-то количество модных интеллектуальных словечек перетряхивалось, как игральные кости в стакане, и каждый радовался, если одно из них с грехом пополам узнавал. Люди слушали доклады о писателях, чьих произведений они никогда не читали и не собирались читать, смотрели картинки, попутно показываемые с помощью проекционного фонаря, и так же, как при чтении газетного фельетона, пробирались через море отдельных сведений, лишенных смысла в своей отрывочности и разрозненности. Короче говоря, уже приближалась ужасная девальвация слова, которая сперва только тайно и в самых узких кругах вызывала то героически-аскетическое противодействие, что вскоре сделалось мощным и явным и стало началом новой самодисциплины и достоинства духа. Неуверенность и неподлинность духовной жизни того времени, во многом другом отмеченного энергией и величием, мы, нынешние, объясняем как свидетельство ужаса, охватившего дух, когда он в конце эпохи вроде бы побед и процветания вдруг оказался лицом к лицу с пустотой: с большой материальной нуждой, с периодом политических и военных гроз, с внезапным недоверием к себе самому, к собственной силе и собственному достоинству, более того – к собственному существованию. (...) Только что открыли (со времен Ницше об этом уже повсюду догадывались), что молодость и творческая пора нашей культуры прошли, что наступили ее старость и сумерки; и этим обстоятельством, которое вдруг все почувствовали, а многие резко сформулировали, люди стали объяснять множество устрашающих знамений времени: унылую механизацию жизни, глубокий упадок нравственности, безверие народов, фальшь искусства. Зазвучала, как в одной чудесной китайской сказке, "музыка гибели", как долгогремящий органный бас, раздавалась она десятки лет, разложением входила в школы, журналы, академии, тоской и душевной болезнью – в большинство художников и обличителей современности, которых еще следовало принимать всерьез, бушевала диким и дилетантским перепроизводством во всех искусствах.

Были среди них, например, музыканты и певцы, относительно которых утверждают, что они обладали способностью исполнять музыку прежних эпох во всей ее старинной чистоте, играть, например, и петь музыку начала или середины XVII века в точности так, словно все позднейшие моды, утончения, виртуозные изыски еще неизвестны. Во времена, когда в музыкальной жизни царила страсть к динамике и аффектации и когда за исполнением и "трактовкой" дирижера почти забывали о самой музыке, это было нечто неслыханное; есть сведения, что, когда оркестр паломников в Страну Востока впервые публично исполнил одну сюиту догенделевской эпохи без всяких усилений и приглушений, с наивностью и чистотой другого времени и другого мира, часть слушателей осталась в полном недоумении, часть же насторожилась и подумала, что впервые в жизни слушает музыку.

Мы считаем классическую музыку экстрактом и воплощением нашей культуры, потому что она – самый ясный, самый характерный, самый выразительный ее жест. В этой музыке мы владеем наследием античности и христианства, духом веселого и храброго благочестия, непревзойденной рыцарской нравственностью. Ведь, в конце концов, нравственность – это всякий классический жест культуры, это сжатый в жест образец человеческого поведения. В XVI – XVIII веках было создано много всяческой музыки, стили и выразительные средства были самые разные, но дух, вернее, нравственность везде одна и та же. Манера держать себя, выражением которой является классическая музыка, всегда одна и та же, она всегда основана на одном и том же характере понимания жизни и стремится к одному и тому же характеру превосходства над случайностью. Жест классической музыки означает знание трагичности человечества, согласие с человеческой долей, храбрость, веселье! Грация ли генделевского или купереновского менуэта, возвышенная ли до ласкового жеста чувственность, как у многих итальянцев или у Моцарта, или тихая, спокойная готовность умереть, как у Баха, – всегда в этом есть какое-то "наперекор", какое-то презрение к смерти, какая-то рыцарственность, какой-то отзвук сверхчеловеческого смеха, бессмертной веселости. Пусть же звучит он и в нашей игре в бисер, да и во всей нашей жизни, во всем, что мы делаем и испытываем.

Что ж, у каждого события своя магия, и на сей раз мое событие состояло в том, что наступающая весна, которую я, бродя по раскисшему лугу, слыша запахи земли и почек, уже остро и радостно почувствовал, теперь, в фортиссимо запаха бузины, сгустилась, усилилась, стала чувственно воспринимаемым символом, очарованием. (...) И вот в день того похода за бузиной или на следующий я открыл весеннюю песню Шуберта "Die linden Lüfte sind erwacht", и первые аккорды фортепианного аккомпанемента ошеломили меня как какое-то узнавание: эти аккорды пахли в точности так же, как та молодая бузина, так же горьковато-сладко, так же сильно и густо, так же были полны ранней весны! С той минуты ассоциация "ранняя весна" – "запах бузины" – "шубертовский аккорд" стала для меня устойчивой и абсолютно законной, при звуках этого аккорда я тотчас же непременно слышу тот терпкий запах, и все вместе означает: "ранняя весна".

– Ты зовешься "Кнехт" (Knecht (нем.) –– слуга, холоп), дорогой мой, может быть, поэтому слово "свободный" полно для тебя волшебства. Но не принимай его слишком всерьез в данном случае! Когда о свободных профессиях говорят некасталийцы, слово это звучит, пожалуй, очень серьезно и даже патетично. Но мы вкладываем в него иронический смысл. Свобода с этими профессиями сопряжена постольку, поскольку учащийся выбирает себе профессию сам. Это дает некую видимость свободы, хотя в большинстве случаев выбор делает не столько ученик, сколько его семья, и иной отец скорее откусит себе язык, чем действительно предоставит сыну свободный выбор. Но, может быть, это клевета; откажемся от этого довода! Свобода, значит, пусть остается, но она ограничивается одним-единственным актом выбора профессии. После этого свободе конец. Уже на студенческой скамье врач, юрист, техник втиснут в очень жесткий учебный курс, который заканчивается рядом экзаменов. Выдержав их, он получает свидетельство и может теперь, снова обладая кажущейся свободой, работать по своей профессии. Но тем самым он делается рабом низменных сил, он зависит от успеха, от денег, от своего честолюбия, от своей жажды славы, от своей угодности или неугодности людям. Он должен проходить через конкурсы, должен зарабатывать деньги, он участвует в беспощадной борьбе каст, семей, партий, газет. За это он получает свободу стать удачливым и состоятельным человеком и быть объектом ненависти неудачников или наоборот. С учеником элитной школы и впоследствии членом Ордена дело обстоит во всех отношениях противоположным образом. Он не "избирает" профессию. Он не думает, что способен судить о своих талантах лучше, чем учителя. Он становится внутри иерархии всегда на то место и принимает то назначение, которое выбирают ему вышестоящие, – если не считать, что, наоборот, свойства, способности и ошибки ученика вынуждают учителей ставить его на то или иное место. В пределах же этой кажущейся несвободы каждый electus пользуется после первых своих курсов величайшей, какую только можно представить себе, свободой. Если человек "свободной" профессии должен для приобретения той или иной квалификации пройти узкий и жесткий курс с жесткими экзаменами, то у electus'a, как только он начинает заниматься самостоятельно, свобода заходит так далеко, что множество людей всю жизнь занимается по собственному выбору самыми периферийными и часто почти нелепыми проблемами, и никто им в этом не мешает, лишь бы они не опускались в нравственном отношении. Способный быть учителем используется как учитель, воспитателем – как воспитатель, переводчиком – как переводчик, каждый как бы сам находит место, где он может служить и быть свободен, служа. Притом он навсегда избавлен от той "свободы" профессии, которая означает такое страшное рабство. Он знать не знает стремления к деньгам, славе, чинам, не знает ни партий, ни разлада между человеком и должностью, между личным и общественным, ни зависимости от успеха. Вот видишь, сын мой, – когда говорят о свободных профессиях, то в слове "свободный" есть доля шутки.

– Истина есть, дорогой мой! Но "учения", которого ты жаждешь, абсолютного, дарующего совершенную и единственную мудрость, – такого учения нет. Да и стремиться надо тебе, друг мой, вовсе не к какому-то совершенному учению, а к совершенствованию себя самого. Божество в тебе, а не в понятиях и книгах. Истиной живут, ее не преподают. Приготовься к битвам, Иозеф Кнехт, я вижу, они уже начались.

Кто знает музыку только в экстрактах, выдистиллированных из нее Игрой, тот, может быть, хороший игрок, но никакой не музыкант, да и не историк, пожалуй. Музыка состоит не только из тех чисто духовных контуров и фигур, которые мы из нее извлекли, во все века она была в первую очередь радостью от чувственных впечатлений, от дыхания, от отбивания такта, от оттенков, трений и возбуждений, возникающих, когда смешиваются голоса, сливаются инструменты. Конечно, дух – это главное, и конечно, изобретение новых инструментов и изменение старых, введение новых тональностей, новых правил или запретов, касающихся построения и гармонии, – это всегда только жест, только нечто внешнее, такое же внешнее, как костюмы и моды народов; но эти внешние и чувственные признаки надо со всей силой почувствовать, ощутить на вкус, чтобы понять через них эпохи и стили. Музыку творят руками и пальцами, ртом, легкими, не одним только мозгом, и кто умеет читать ноты, но не владеет как следует ни одним инструментом, тот пусть помалкивает о музыке. Историю музыки тоже никак нельзя понять только через абстрактную историю стилей, и, например, эпохи упадка музыки остались бы совершенно непонятны, если бы мы каждый раз не обнаруживали в них перевеса чувственной и количественной стороны над духовной.

... меня вдруг поразили и до глубины души потрясли смысл и величие нашей Игры. Анатомируя какую-то связанную с историей языка проблему, мы как бы видели вблизи высший взлет и расцвет языка, мы проходили с ним за несколько минут путь, на который ему потребовались века, и меня ошеломило это зрелище бренности: вот у нас на глазах достигает расцвета такой сложный, старый, почтенный, медленно строившийся многими поколениями организм, и в расцвете этом есть уже зародыш упадка, и вся эта разумная постройка начинает оседать, портиться, рушиться, – и одновременно я с радостным ужасом вдруг остро ощутил, что все-таки упадок и смерть этого языка не прошли втуне, что его юность, его расцвет, его